Помни о смерти

Тема в разделе 'Тема смерти', создана пользователем Эриль, 19 авг 2019.

  1. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    "Каждый уходит из жизни так, словно только что вошел". Возьми кого угодно – хоть юношу, хоть старика, хоть человека средних лет: ты обнаружишь, что все одинаково боятся смерти, одинаково не знают жизни. Ни у кого нет за спиною сделанных дел: все отложили мы на будущее. А мне в этих словах больше всего по душе то, как в них корят стариков за ребячество.

    "Каждый уходит из жизни таким, каким родился". Неправда! В час смерти мы хуже, чем в час рождения. И виновны тут мы, а не природа. Это ей пристало жаловаться на нас, говоря: "Как же так? Я родила вас свободными от вожделений, страхов, суеверий, коварства и прочих язв; выходите же такими, какими вошли!"

    Кто умирает таким же безмятежным, каким родился, тот постиг мудрость. А мы теперь трепещем, едва приблизится опасность: сразу уходит и мужество, и краска с лица, текут бесполезные слезы. Что может быть позорнее, чем эта тревога на самом пороге безмятежности?

    А причина тут одна: нет у нас за душой никакого блага, вот мы и страдаем жаждой1 жизни. Ведь ни одна ее частица не остается нашей: минула – унеслась прочь. Все заботятся не о том, правильно ли живут, а о том, долго ли проживут; между тем жить правильно – это всем доступно, жить долго – никому.

    Сенека "НРАВСТВЕННЫЕ ПИСЬМА К ЛУЦИЛИЮ (из письма 22)"
  2. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    Недавно я говорил тебе, что старость моя совсем близко, а теперь боюсь, что старость у меня уже позади. Не к моим годам и во всяком случае не к состоянию моего тела приложимо это слово: ведь старостью называют возраст усталости, а не полной немощи. Меня же считай в числе совсем дряхлых и доживающих последние дни.
    Раскрыть Спойлер

    И все же, между нами, я благодарен самому себе, потому что гнет возраста чувствует только тело, а не душа, и состарились одни лишь пороки и то, что им способствует. Душа моя бодра и рада, что ей уже почти не приходится иметь дело с плотью; большую часть своего бремени она сбросила и теперь ликует и спорит со мною о старости, утверждая, что для нее сейчас самый расцвет.

    Надо ей поверить: пусть пользуется своим благом! Хорошо бы сейчас подумать и разобраться, в какой мере спокойствием и скромностью нравов обязан я мудрости и в какой мере возрасту, и разобраться тщательнее, чего я не могу делать и чего не хочу, даже и полагая, что могу. А если мне и не хочется каких-нибудь непосильных вещей, то я радуюсь своему бессилию. – Да и есть ли на что жаловаться? Велико ли несчастье, если уходит то, что и так должно прекратиться?

    "Да, это великое несчастье, – скажешь ты, – когда все в нас иссякает и отмирает и мы, если говорить без обиняков, совсем сходим на нет. Ведь не одним ударом валит нас наземь, нет, каждый день отнимает что-нибудь и уносит частицу наших сил". – Но есть ли исход лучше, чем незаметно скользить к своему концу, между тем как природа развязывает все узы? Дело не в том, что так уж плохо уйти из жизни сразу и вдруг, но этот медленный путь легче для нас. А я присматриваюсь к себе, словно близится срок испытания и наступает день, который вынесет приговор всем моим дням, и говорю про себя: "Все наши прежние слова и дела – ничто. Любое из этих свидетельств мужества легковесно и обманчиво, и густо прикрашено.

    Смерть покажет, чего я достиг, ей я и поверю. Без робости готовлюсь я к тому дню, когда придется, отбросив уловки и стерев румяна, держать ответ перед самим собой: только ли слова мои были отважны или также и чувства, не были ли притворством и лицедейством все мои непреклонные речи против фортуны.

    Отбрось людское мнение: оно всегда ненадежно и двойственно. Отбрось науки, которыми ты занимался всю жизнь. Смерть вынесет тебе приговор. Вот что я утверждаю: сколько бы ни вел ты споров и ученых бесед, сколько бы ни собирал назидательные изречения мудрецов, как бы гладко ни говорил, – ничто не докажет силы твоего духа. Ведь на словах и самый робкий храбр. Подоспеет конец – тогда и станет ясно, что ты успел. Что ж, я принимаю это условие и не боюсь суда".

    Так я говорю с собою, но можешь считать, что и с тобою. Ты моложе меня – что с того? Ведь не по годам счет! Неизвестно, где тебя ожидает смерть, так что лучше сам ожидай ее везде.

    Я хотел было кончить, и рука уже начала выводить прощальное приветствие, – но обряд должен быть исполнен, надо и этому письму дать дорожные. Не думай, будто я говорю: у кого бы мне взять взаймы? Ты ведь знаешь, в чей ларчик я запускаю руку. Подожди немного – и я буду расплачиваться своими, а покуда меня ссудит Эпикур, который говорит: "Размышляй о смерти, – что сподручнее: ей ли прийти к нам или нам пойти ей навстречу".

    Смысл тут ясен: ведь это прекрасно – научиться смерти! Или, по-твоему, излишне учиться тому, что пригодится один только раз? Нет, поэтому-то нам и нужно размышлять о ней! Где нельзя проверить свое знание на опыте, там следует учиться постоянно.

    "Размышляй о смерти!" – Кто говорит так, тот велит нам размышлять о свободе. Кто научился смерти, тот разучился быть рабом. Он выше всякой власти и уж наверное вне всякой власти. Что ему тюрьма и стража, и затворы? Выход ему всегда открыт! Есть лишь одна цепь, которая держит нас на привязи, – любовь к жизни. Не нужно стремиться от этого чувства избавиться, но убавить его силу нужно: тогда, если обстоятельства потребуют, нас ничего не удержит и не помешает нашей готовности немедля сделать то, что когда-нибудь все равно придется сделать.

    Сенека "НРАВСТВЕННЫЕ ПИСЬМА К ЛУЦИЛИЮ (письмо 26)"
  3. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    Ты тяжело переживаешь кончину твоего друга, но я не хотел бы, чтобы ты горевал сверх меры. Чтобы ты совсем не горевал, я навряд ли решусь потребовать, хоть и знаю, что это лучше....
    Раскрыть Спойлер

    ...Для меня думать об умерших друзьях отрадно и сладко. Когда они были со мной, я знал, что их утрачу, когда я их утратил, я знаю, что они были со мной.

    Делай же так, как подобает твоей невозмутимости, перестань дурно истолковывать милость фортуны. То, что ею отнято, она прежде дала!

    Так будем жадно наслаждаться обществом друзей – ведь неизвестно, долго ли еще оно будет нам доступно. Подумаем о том, как часто мы оставляли их, отправляясь в долгое странствие, как часто, живя в одном месте, не виделись с ними, – и мы поймем, что больше времени было упущено при их жизни...

    То, что я хочу прибавить, избито, я знаю, но все же не откажусь повторить только из-за того, что так говорят все. Если скорби не прекратит разум, ей положит конец время; однако для разумного человека утомление скорбью позорнейшее лекарство от скорби. Так что уж лучше сам оставь скорбь раньше, чем она тебя оставит, и поскорей перестань делать то, чего при всем желании не сможешь делать долго...

    И это пишу тебе я – я, так безудержно плакавший по дорогом мне Аннее Серене2, что меня (вот уж чего я не хотел!) можно привести в пример как человека, побежденного горем. Теперь я осуждаю себя за это и понимаю, что было главной причиной такого горя: я никогда не думал, что он может умереть раньше меня. Только одно было у меня перед глазами: он младше меня, и младше намного, – как будто судьба соблюдает черед!

    Нам надо постоянно думать о том, что смертны и мы, и любимые нами. И мне следовало тогда сказать себе: "Мой Серен младше, – но при чем тут это? Он должен умереть позже меня, но может и раньше". Я этого не сделал и удар фортуны застиг меня врасплох. Теперь я думаю так: все смертны, и для смерти нет закона. Что может случиться всякий день, может случиться и сегодня. Так будем, мой Луцилий, помнить о том, что скоро сами отправимся туда, куда отправились оплаканные нами. И быть может, – если правдивы разговоры мудрецов и нас ждет некое общее для всех место, – те, кого мним мы исчезнувшими, только ушли вперед.


    Сенека "НРАВСТВЕННЫЕ ПИСЬМА К ЛУЦИЛИЮ (из письма 43)"
  4. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    Долгий отпуск дала мне внезапно налетевшая хворь. – "Что за хворь?" – спросишь ты, и не без причины: ведь нет болезни, с которой я не был бы знаком. Но один недуг словно бы приписан ко мне; не знаю, зачем называть его по-гречески, если к нему вполне подходит слово "удушье". Начинается оно сразу, подобно буре, и очень сильно, а примерно через час прекращается. Кто же испускает дух долго?

    Я прошел через все, что мучит тело и грозит ему опасностью, но ничего тяжелее, по-моему, нет. Почему? Всем остальным, каково бы оно ни было, мы болеем, а тут отдаем душу. Из-за этого врачи и называют такую хворь "подготовкой к смерти". Ведь однажды дух сделает то, что пытается сделать так часто.

    Ты думаешь, я пишу тебе так весело оттого, что избегнул смерти? Радоваться окончанию приступа, словно выздоровлению, было бы глупее, чем, получив отсрочку, мнить себя выигравшим тяжбу. А я, даже задыхаясь, не переставал успокаивать себя радостными и мужественными мыслями.

    "Что же это такое, – говорил я, – почему смерть так долго ко мне примеривается? Пусть уж сделает свое дело! Я-то давно к ней примерился". – Ты спросишь, когда. Прежде чем родился. Смерть – это небытие; но оно же было и раньше, и я знаю, каково оно: после меня будет то же, что было до меня. Если не быть – мучительно, значит, это было мучительно и до того, как мы появились на свет, – но тогда мы никаких мук не чувствовали.

    Скажи, разве не глупо думать, будто погашенной светильне хуже, чем до того, как ее зажгли? Нас тоже и зажигают, и гасят: в промежутке мы многое чувствуем, а до и после него – глубокая безмятежность. Если я не ошибаюсь, Луцилий, то вот в чем наше заблуждение: мы думаем, будто смерть будет впереди, а она и будет, и была. То, что было до нас, – та же смерть. Не все ли равно, что прекратиться, что не начаться? Ведь и тут и там – итог один: небытие.

    С такими ободряющими речами (конечно, безмолвными: тут не до слов!) я непрестанно обращался к себе, потом понемногу одышка, которая уже переходила в хрип, стала реже, успокоилась и почти прекратилась. Несмотря на это, дышу я и сейчас не так, как положено природой: я чувствую, как дыханье прерывается и застревает в груди. Ну да ладно, лишь бы не вздыхать из глубины души!

    Обещаю тебе одно: в последний час я не задрожу – ведь я к нему готов и даже не помышляю о целом дне. Воздавай хвалы и подражай тому, кому не тяжко умереть, хоть жизнь его и приятна. А велика ли доблесть уйти, когда тебя выбрасывают за дверь? Впрочем, и тут есть доблесть: если ты будешь выброшен так, будто сам уходишь. Поэтому мудрого выбросить за дверь невозможно: ведь выбросить значит, прогнать оттуда, откуда уходишь против воли. А мудрый ничего не делает против воли и уходит из-под власти необходимости,. добровольно исполняя то, к чему она принуждает.

    Сенека "НРАВСТВЕННЫЕ ПИСЬМА К ЛУЦИЛИЮ (письмо 54)"
  5. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    Нет такого невежды, кто не знал бы, что в конце концов умереть придется; но стоит смерти приблизиться, он отлынивает, дрожит и плачет. Разве не счел бы ты глупцом из глупцов человека, слезно жалующегося на то, что он еще не жил тысячу лет назад? Не менее глуп и жалующийся на то, что через тысячу лет уже не будет жить. Ведь это одно и то же: тебя не будет, как не было раньше. Время и до нас, и после нас не наше.
    Раскрыть Спойлер

    Ты заброшен в одну точку; растягивай ее, – но до каких пор? Что ты жалуешься? Чего хочешь? Ты даром тратишь силы!

    И не надейся мольбой изменить решенья всевышних!4

    Они тверды и неизменны, и направляет их великая и вечная необходимость. Ты пойдешь туда же, куда идет все. Что тут нового для тебя? Под властью этого закона ты родился! То же случилось и с твоим отцом, и с матерью, и с предками, и со всеми, кто был до тебя, и со всеми, кто будет после. Непобедимая и никакой силой не изменяемая череда связывает и влечет всех.

    Какая толпа умерших шла впереди тебя, какая толпа пойдет следом! Сколько их будет твоими спутниками! Я думаю, ты стал бы храбрее, вспомнив о многих тысячах твоих товарищей по смерти. Но ведь многие тысячи людей и животных испускают дух от бессчетных причин в тот самый миг, когда ты не решаешься умереть. Неужто ты не думал, что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Нет пути, который бы не кончился.

    А теперь, по-твоему, я должен привести тебе в пример великих людей? Нет, я приведу ребенка. Жива память о том спартанце, еще мальчике, который, оказавшись в плену, кричал на своем дорийском наречии: "Я не раб!" – и подтвердил эти слова делом. Едва ему приказали выполнить унизительную рабскую работу – унести непристойный горшок, как он разбил себе голову об стену.

    Вот как близко от нас свобода. И при этом люди рабствуют! Разве ты не предпочел бы, чтобы твой сын погиб, а не старился в праздности? Есть ли причина тревожиться, если и дети могут мужественно умереть? Думай сколько хочешь, что не желаешь идти вслед, все равно тебя поведут. Так возьми в свои руки то, что сейчас в чужой власти! Или тебе недоступна отвага того мальчика, не под силу сказать: "Я не раб"? Несчастный, ты раб людей, раб вещей, раб жизни. Ибо жизнь, если нет мужества умереть, – это рабство.

    Есть ли ради чего ждать? Все наслаждения, которые тебя удерживают и не пускают, ты уже перепробовал, ни одно для тебя не ново, ни одно не приелось и не стало мерзко. Вкус вина и меда тебе знаком, и нет разницы, сто или тысяча кувшинов пройдет через твой мочевой пузырь: ты ведь только цедило. Ты отлично знаешь, каковы на вкус устрицы, какова краснобородка; твоя жадность к наслаждениям не оставила тебе на будущее ничего неотведанного. А ведь как раз от этого ты и отрываешься с наибольшей неохотой.

    С чем еще тебе больно расстаться? С друзьями, с родиной? Да ценишь ли ты ее настолько, чтобы ради нее позже поужинать? С солнцем? Да ты, если бы мог, погасил бы само солнце. Что ты сделал достойное его света? Признайся, не тоска по курии, по форуму, по самой природе делает тебя таким медлительным, когда нужно умереть: тебе неохота покидать мясной рынок, на котором ты ничего не оставил.

    Ты боишься смерти; да и как тебе ее презреть среди удовольствий? Ты хочешь жить: значит, ты знаешь, как жить? Ты боишься умереть, – так что же? Разве такая жизнь не все равно что смерть? Гай Цезарь, когда однажды переходил через Латинскую дорогу5 и кто-то из взятых под стражу, с бородой, отросшей по грудь, попросил у него смерти, ответил: "А разве сейчас ты живешь?" Так надо бы отвечать и тем, для кого смерть была бы избавлением: "Ты боишься умереть? А разве сейчас ты живешь?"

    "Но я хочу жить потому, что делаю немало честного; мне нет охоты бросать обязанности, налагаемые жизнью: ведь я исполняю их неукоснительно и неустанно". – А разве ты не знаешь, что и умереть – это одна из налагаемых жизнью обязанностей? Ты никаких обязанностей не бросаешь: ведь нет точно определенного их числа, которое ты должен выполнить.

    Всякая жизнь коротка: если ты оглянешься на природу вещей, то короток будет даже век Нестора и Сатии6, которая приказала написать на своем памятнике, что прожила девяносто девять лет. Ты видишь, старуха хвастается долгой старостью; а проживи она полных сто лет, кто мог бы ее вытерпеть? Жизнь – как пьеса: не то важно, длинна ли она, а то, хорошо ли сыграна. К делу не относится, тут ли ты оборвешь ее или там. Где хочешь, там и оборви только бы развязка была хороша!

    Сенека "НРАВСТВЕННЫЕ ПИСЬМА К ЛУЦИЛИЮ (письмо 77)"
  6. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

  7. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    Это бессмысленное существование называется «жизнью рода». Но есть ли это в самом деле жизнь? Если каждое поколение существует только для того, чтобы погибнуть с появлением нового, которому в свою очередь предстоит такая же гибель, и если род живёт только в таких непрерывно гибнущих поколениях, то жизнь рода есть постоянная смерть, и путь природы есть явный обман. Цель здесь для каждого полагается в чём-то другом (в потомстве), но и это другое само также бесцельно и его цель опять — в другом, и так далее без конца. Настоящей цели нигде не находится, всё существующее бесцельно и бессмысленно, как неисполнимое стремление.

    Родовая потребность есть потребность вечной жизни, но вместо вечной жизни природа даёт вечную смерть. Ничто не живёт в природе, всё только стремится жить и вечно умирает.
    Раскрыть Спойлер

    Поэтому, когда говорят человеку: удовлетворяй потребностям и влечениям природы, это единственный путь к блаженству, — то эти слова не имеют никакого смысла; ибо первая и основная потребность — сохранить своё существование, жить всегда — остаётся неудовлетворённою путём природы. Когда на вопрос: для чего мы живём, какая цель нашей жизни? — отвечают, что жизнь имеет цель сама в себе, что мы живём для самой жизни, то и эти слова не имеют смысла, ибо именно самой-то жизни мы и не находим нигде, а везде только порыв и переход к чему-то другому, и только в одной смерти постоянство и неизменность.

    Власть смерти, тяготеющая над нашим животным существованием и превращающая его в напрасный порыв, не есть что-нибудь случайное. Наш ум, расширяя опытное познание нашей собственной природы в науку о природе всего мира, показывает нам, что смерть царствует не только в нашем теле, но и в теле вселенной. Царство природы есть царство смерти. Науки, изучающие настоящую и прошедшую жизнь земного шара (биология, геология), показывают нам, что не одни особи умирают, но что вымирают и целые роды существ: они рассказывают нам далее про гибель целых образований и степеней животного и растительного царства; а наука, изучающая природу небесных тел (астрономия), приводит нас к заключению, что целые миры и собрания миров, образовавшихся из бесформенного и безвидного мирового вещества, снова разлагаются и рассеиваются в пространстве, и что, прежде чем подобная участь постигнет наш солнечный мир, земля и другие планеты мёртвыми, ледяными глыбами будут носиться кругом потухающего солнца. В довершение всего, наука, занимающаяся общими законами и свойствами вещественных явлений (физика), приходит в наиболее интересных своих обобщениях к тому выводу, что как все явления в мире суть лишь различные виды движения, обусловленные неравномерностью молекулярного движения в телах, которое называется теплотою, и так как это последнее непрерывно уравнивается, то при окончательном его уравновешении всякие явления в мире неизбежно прекратятся и вся вселенная разрешится в одно безразличное и неподвижное бытие.

    Удовлетворяя потребности нашей животной природы, мы получаем в конце смерть; удовлетворяя потребности нашего ума и познавая всё существующее, мы узнаём, что и для всего существующего общий исход есть смерть, что вся вселенная есть только царство смерти. Стремясь жить, мы умираем и, желая познать жизнь, познаём смерть. Чувственность ведёт нас к гибели, а ум только подтверждает эту гибель, как всеобщий мировой закон.

    — Владимир Сергеевич Соловьёв.
  8. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    В этой статье Садхгуру говорит, что ваша жизнь на этой планете будет спокойной и разумной, если вы постоянно будете помнить о том, что вы смертны.

    Садхгуру: Важная вещь, которую должен сделать каждый человек — выстроить свою психологическую и эмоциональную структуру вокруг самого основополагающего факта в своей жизни — своей смертной природы. Только тогда вы естественным образом станете доступными для духовного процесса, для измерений за пределами обыденного.
    Раскрыть Спойлер

    Природа вашего логического ума такова, что он хотел бы полностью исключить тему смерти из своих мыслей. Вот почему большинство людей выстраивают свои психологические процессы вокруг абсурдной идеи бессмертия — как будто они будут жить вечно. Ежедневно ничто в их мыслях не напоминает им о том, что их время ограничено, что они всего лишь эстафетная палочка между предыдущим и следующим поколением. Сейчас на то, чтобы понять, что они смертны, у людей уходит целая жизнь; чтобы получить напоминание, им нужен сердечный приступ или появление злокачественной опухоли.

    Празднуйте и наслаждайтесь каждым моментом своей жизни, потому что жизнь не задержится ради вас ни на миг. Так что чрезвычайно важно, чтобы вы превратили ее в радостный и фантастический процесс. Будь вы бессмертны, вы могли бы «наслаждаться» столетиями депрессии, тревоги, сумасшествия и несчастья и только на 500-й день рождения, возможно, стали бы радостными. Но вы не бессмертны. Вы смертны, и ваша жизнь уходит.

    Это не мрачные новости, а жизнеутверждающие. Вы будете по-настоящему сонастроены с жизнью, только если будете знать, что время для жизни очень ограничено.

    Быть несчастным и депрессивным — значит быть сонастроенным со смертью, не так ли? Если у вас есть время и место для всего подобного — это только потому, что вы считаете себя бессмертными.

    Некогда заниматься ерундой, впадать в депрессию, испытывать тревогу или гнев. Для неприятных ощущений в этой жизни нет времени. Если вы думаете, что будете жить вечно, вы полностью упустите жизнь, запутавшись в сетях своих психологических установок, не имеющих ничего общего с реальностью. Но представьте, что вы умрете через час, — тогда вы бы обращали внимание на любую самую малейшую часть жизни.

    Вы можете по-настоящему наслаждаться жизнью и пройти этот путь с радостью, только когда осознаёте, что смертны. Если постоянно напоминать себе об этом — весь процесс жизни освободится от психологических ловушек и физических ограничений и захочет испытать всё. Он станет сверхчувствительным. Ваша жизнь естественным образом начнет искать то, что находится за пределами. Духовный процесс станет для вас естественным процессом роста, а не чем-то навязанным извне.

    ссылка
  9. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    Я посылаю тебе письмо, которое написал Маруллу, когда он потерял младенца-сына и, по слухам, обнаружил при этом слабость. В письме я отступил от своего обыкновенья и не счел нужным мягко говорить с тем, кто заслуживает скорее порицанья, чем утешенья. Удрученному и тяжко раненному, если он плохо переносит боль, нужно дать немного воли: пусть пресытится или, по крайней мере, даст выход первому порыву. А те, кто нарочно взялись горевать, должны быть немедленно наказаны: пусть знают, что и слезы можно лить по-глупому.

    Ты ждешь утешений? Так получай упреки!
    Раскрыть Спойлер

    Вот какую слабость ты обнаружил, когда умер сын! А что бы ты делал, потеряв друга? Умер сын, чье будущее неясно, совсем крохотный; загублен самый короткий век.

    Мы ищем причин для страданья и хотим сетовать на судьбу даже неоправданно, когда она не дает нам повода к справедливым жалобам. А ведь мне уже, клянусь, казалось, что тебе хватит мужества противостоять и большим, а не то что этим призрачным бедам, от которых люди стонут только по обычаю. Даже потеряв друга – а это для нас самый тяжкий урон! – ты должен заставить себя больше радоваться тому, что у тебя был друг, чем горевать об утрате.

    Но большинство людей не считает, сколько им было дано, сколько они успели порадоваться. И в этом, помимо прочего, дурная сторона такого горя: оно не только неуместно, но и неблагодарно. Значит, был у тебя друг, – и все пропало даром? Столько лет общей жизни и единодушного товарищества во всех занятиях ничего не дали? Вместе с другом ты хоронишь и дружбу? Что же ты горюешь, потеряв его, если тебе мало пользы от того, что он был? Поверь мне: пусть случай отнимет тех, кого мы любили, – немалая часть их существа остается с нами. То время, что прошло, наше; что было, то теперь в самом надежном месте.

    Располагая на будущее, мы не ведаем благодарности за уже полученное, – как будто будущее, если только оно наступит, не перейдет очень скоро в прошлое. Кто радуется только настоящему, тот слишком сужает пределы обладанья всеми вещами, нет, и прошлое, и будущее тешат нас, одно ожиданием, чей исход, однако, неведом, ибо оно может не сбыться, другое – воспоминанием, которого не может не остаться. Что за безумие – упускать самое надежное? Успокоимся на том, что мы уже успели зачерпнуть, – если только мы не будем черпать дырявой душой, из которой все выливается.

    Есть бесчисленные примеры того, как люди без слез хоронили детей, умерших молодыми, как шли от костра в сенат или возвращались к другой общественной обязанности, как сразу принимались за дела. И не напрасно: ведь, во-первых, скорбеть излишне, если скорбью ничему не поможешь, и во-вторых, несправедливо сетовать на то, что с одним случилось, остальных ожидает. И еще, глупо вопить в тоске, если разрыв между тоскующим и утраченным ничтожен: мы должны быть спокойнее хотя бы потому, что сами идем вслед за теми, кого потеряли.

    Взгляни, как скоротечно время, подумай, как коротко ристалище, по которому мы бежим так быстро; посмотри на весь человеческий род, единым сонмом, с самыми малыми промежутками, – хоть порой они и кажутся большими, поспешающий к одному концу; тот, кого ты считаешь погибшим, только предшествовал тебе. Так есть ли большее безумие, чем оплакивать того, кто раньше прошел дорогу, которую и тебе предстоит измерить? Разве плачут над тем, про что известно заранее, что оно случится? А кто не думал о предстоящей каждому человеку смерти, тот обманывал себя.

    Разве плачут над тем, о чем сами говорили: оно произойдет непременно? Сетующий на чью-нибудь смерть сетует на то, что умерший был человеком. Все мы связаны общим уделом: кто родился, тому предстоит умереть.

    Сроки разные, исход один. Расстоянье между первым и последним днем изменчиво и неведомо; если мерить его тяготами пути, оно велико даже у ребенка, если скоростью коротко даже у старца. Все ненадежно и обманчиво, все изменчиво как погода. Все несется стремглав и, по веленью фортуны, превращается в нечто противоположное, и в таком коловращении человеческих дел нет ничего заранее известного, кроме смерти. И однако все жалуются на то единственное, в чем никто еще не обманулся.

    – "Но он умер ребенком!" – Не буду говорить о том, что отжившему свое лучше, перейду к другому: намного ли состарившийся взял верх над младенцем?

    Представь себе безграничность глубин времени и охвати мыслью весь мир, потом сравни с этой безмерностью то, что именуется человеческим веком, – и ты увидишь, как ничтожен отрезок, которого мы желаем, который стремимся продлить. А сколько занимают в нем слезы тревоги?

    Сколько занимает смерть, желанная прежде, чем придет? Сколько занимает нездоровье, сколько страх, сколько годы младенчества и годы, прожитые в невежестве и без пользы? Половину срока мы спим. Прибавь еще труды, скорби, опасности, – и ты поймешь, что за самый долгий век времени жить остается очень мало.

    Кто же согласится с тобою, что не лучше тому, кому позволено скоро вернуться и закончить путь еще до усталости? Жизнь есть не благо и не зло, а только вместилище блага и зла. Так что твой сын ничего не потерял, кроме жребия, который верней выпал бы не в его пользу. Он мог бы стать человеком скромным и разумным, возможно, твоя забота создала бы из него и что-нибудь получше, но также (и опасаться этого есть больше причин) мог он сделаться подобным большинству.

    Взгляни на юношей, которых мотовство вытолкнуло из знатных домов на арену; взгляни на тех дважды бесстыдных, что и сами развратничают, и служат чужому разврату, и у которых ни дня не проходит без пьянства, ни дня без какой-нибудь крупной мерзости, – и тебе станет ясно, что опасаться тут можно скорее, чем надеяться. Так что нечего тебе выискивать поводы для скорби и негодованьем раздувать мелкие неприятности.

    Я не увещаю тебя собраться с силами и выпрямиться: ведь я не столь плохого о тебе мнения, чтобы думать, будто против такого случая тебе нужно призвать всю твою доблесть. Знай, это не боль, а укол, – боль из него делаешь ты сам. Велики, без сомненья, успехи философии, если твой мужественный дух тоскует по мальчике, покуда более знакомом кормилице, нежели отцу!

    Неужели я призываю тебя к бесчувственности, требую, чтобы во время похорон ты не изменился в лице, не допускаю, чтобы у тебя сжалось сердце? Нет, конечно! Ведь это не доблесть, а бесчеловечность – смотреть на похороны близких таким же взглядом, каким смотрел на них самих, ничего не чувствовать, когда их впервые отрывают от тебя. Но представь даже, что я все это запрещаю; есть вещи, от нас не зависящие, порой слезы льются, как их ни сдерживай, и, пролившись, облегчают душу.

    Что из этого следует? Позволим им течь, но не будем им приказывать; пусть льются столько, сколько требует чувство, а не подражанье. Не будем ничего прибавлять к нашей скорби и преувеличивать ее по чужому примеру. Горе напоказ требует больше, чем просто горе: много ли есть горюющих для самих себя? Люди стонут более внятно, когда их слышат, и, спокойные и молчаливые в одиночестве, снова разражаются слезами, едва завидят кого-нибудь. Тут-то они и тянутся рвать на себе волосы, хотя свободнее могли бы сделать это, когда никто не мешает, тут-то и зовут смерть, тут-то и скатываются с постели. Без зрителя горе затихает.

    И здесь, как и во всем, не покидает нас один порок: прилаживаться к примеру большинства, смотреть, не что должно, а что принято. Мы удаляемся от природы и предаемся толпе, от которой ничего хорошего исходить не может, которая и тут, как во всем прочем, непостоянна. Увидит она человека мужественного в своей скорби – и зовет его безбожным я диким, увидит другого, бессильно прильнувшего к мертвому телу, – и зовет его безвольным и хилым.

    Потому-то и надо все делать по разуму. Нет ничего глупее, чем печалиться для славы и плакать ради общего одобрения. По-моему, мудрый муж плачет, либо когда сам дает волю слезам, либо когда они льются по своей воле. Я скажу, в чем тут разница. Когда "ас поразит первая весть о горестной кончине, когда мы держим тело, которое из наших объятий перейдет на костер, – слезы исторгает природная необходимость, и дух, под ударом скорби, сотрясает вместе со всем телом также и глаза, силой заставляя пролиться находящуюся близ них влагу.

    Эти исторгнутые слезы текут вопреки нам. Но бывают слезы, которым мы сами даем выход, – например, возвращаясь памятью к тем, кого мы потеряли, и есть нечто сладостное в печали, когда нам вновь приходят на ум их отрадные речи, их веселая беседа, их преданная любовь; тогда глаза увлажняются, словно от радости. Этим слезам мы не противимся, а те первые побеждают нас.

    Так что нельзя ни удерживать, ни выдавливать из себя слезы ради стоящих и сидящих вокруг: и плакать, и перестать куда менее позорно, чем притворяться. Пусть слезы текут сами собой: ведь и люди спокойные и сдержанные их могут пролить. Часто они текли, не умаляя почтенности мудреца, с такой пристойностью, что была в них полная мера и человечности, и достоинства. Можно, повторяю, повиноваться природе, не теряя степенности.

    Я видел почтенных людей, хоронивших своих близких: вся любовь была написана у них на лице, но в их скорби не было лицедейства, – ничего, кроме подлинных чувств, которым они дали выход. И в скорби есть приличья, – их-то и следует соблюдать мудрецу. И как во всем, так и тут наступает миг, когда плакать довольно. И радость, и горе льются через край только у неразумных.

    Неизбежное нужно принимать равнодушно. Разве случилось нечто невероятное, невиданное? Скольким людям сейчас нанимают служителей для похорон! Скольким покупают смертный убор! Сколько людей будут горевать после тебя! Едва ты подумаешь, что он был еще ребенком, думай и о том, что он был человеком, – а человеку ничего не обещано наверняка, и фортуна не должна непременно довести его до старости, но вправе отпустить, где ей угодно.

    А в остальном то и дело говори о нем, торжественно чти, насколько можешь, его память, – ведь воспоминанья станут приходить к тебе тем чаще, чем меньше в них будет горечи. К печальному обращаются неохотно, а тем более к самой печали. Если ты наслаждался его речами, его шутками, пусть еще детскими, чаще повторяй их, смело утверждай, что сын оправдал бы надежды, питаемые в отцовской душе.

    Бесчеловечно забывать близких, хоронить вместе с прахом память о них, щедро лить слезы, а вспоминать скупо. Так любят своих детенышей звери, своих птенцов птицы: их любовь неистова, порой до бешенства, но утрата гасит ее. Такое не пристало разумному человеку: пусть его память будет долгой, скорбь короткой.

    Я никак не одобряю утверждения Метродора, будто и в печали есть некое связанное с нею наслаждение; его-то и нужно ловить в такое время. Я выписал сами слова Метродора1.

    Я не сомневаюсь, что ты подумаешь о них. Есть ли что постыднее, чем ловить наслаждение даже в скорби, получать его от самой скорби, искать среди слез хоть чего-нибудь приятного? Так вот кто упрекает нас в чрезмерной суровости, бесчестит наши наставления именем "жестоких" – потому только, что мы велим либо не допускать скорби в душу, либо быстрей изгонять ее. Но что невероятнее, что бесчеловечнее: не чувствовать скорби, потерявши друга, или в самой же скорби ловить наслажденье?

    То, чему поучаем мы, честно: когда чувство изольется слезами и, так сказать, перекипит, не следует отдавать душу скорби. А ты что говоришь? Надо и к скорби примешать наслаждение! Так мы утешаем детей печеньем, так унимаем плач младенцев, налив им молока. Ты не допускаешь, чтобы наслажденье прекращалось даже на то время, пока горит на костре сын или друг испускает дух, ты хочешь, чтобы сама печаль тебя тешила. Что же честнее: устранять скорбь из души или соединять наслаждение со скорбью? Да что соединять! Ловить, ловить его в самой же скорби!

    "Есть некое наслаждение, неотделимое от печали". Это нам позволительно говорить так, а не вам. Вы знаете одно лишь благо – наслажденье, и одно лишь зло – скорбь. Как благо и зло могут быть неотделимы? Но считай, что могут; значит, теперь-то самое время рыться в своей боли и искать, есть ли близ нее что-нибудь приятное и услаждающее?

    Есть лекарства, для одних частей тела целебные, но не применимые для других по своей мерзости и непристойности; то, что где-нибудь принесло бы пользу без вреда для стыдливости, не годится для раны в другом месте. И не стыдно тебе лечить горе наслажденьем? Для этой язвы нужны более суровые меры. Лучше напомни, что погибший ничего плохого уже не чувствует, а если чувствует, то он не погиб.

    Ничто не задевает того, кто стал ничем; а если задевает, значит, он жив. По-твоему, ему плохо от того, что он стал ничем? Или от того, что он еще существует? Небытие не причиняет муки: что может чувствовать тот, кого уже нет? Но и быть не мучительно: кто существует, тот ушел от самой большой беды, приносимой смертью, – небытия.

    И еще вот что скажем тому, кто оплакивает похищенного в раннем возрасте и тоскует по нем: что до краткости века, то если сравнить его со вселенной, мы все равны, – и юноши, и старцы. Что достается нам от века всей вселенной, того нельзя даже назвать малой долей: ведь самая малая доля есть некая доля, а срок нашей жизни близок к ничто, и однако (таково наше безумие!) люди стремятся раздвинуть его.

    Я написал это тебе не потому, что ты-де ждешь от меня такого позднего лекарства: мне ясно, что ты сам говорил себе все, о чем прочтешь здесь. Но я хотел наказать тебя и за тот ничтожный срок, на который ты отошел от себя самого, а на будущее ободрить, чтобы ты воспрял духом и противился фортуне, предвидя, что все ее удары не только могут упасть на тебя, но упадут непременно.

    Будь здоров.



    Сенека НРАВСТВЕННЫЕ ПИСЬМА К ЛУЦИЛИЮ (Письмо 99)
  10. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

    Каждый день, каждый час показывает нам, что мы – ничто. Все новые доказательства напоминают об этом людям, забывшим о своей бренности, и заставляют их от простирающихся на целую вечность замыслов обратиться взглядом к смерти. – Ты спрашиваешь, к чему такое начало?
    Раскрыть Спойлер

    Ведь ты знал Корнелия Сенециона, римского всадника, человека блестящего и услужливого; он пробился своими силами, начав с малого, и перед ним уже открыт был пологий путь к остальному.

    Ибо достоинство растет скорее, чем возникает. И деньги, едва вырвавшись из бедности, долго мешкают поблизости от нее. А Сенецион подошел вплотную к богатству, к которому вели его два способствующих успеху свойства: уменье приобретать и уменье беречь, – а из них и одно может сделать любого богачом

    И вот этот человек, весьма воздержный и заботившийся о теле не меньше, чем об имуществе, утром по обыкновению побывал у меня. потом весь день до вечера просидел у постели безнадежно больного друга, потом весело поужинал, а вечером захворал быстротечною болезнью – перепончатой жабой, которая сдавила ему горло так, что он дышал, да и то с трудом, только до рассвета. Так он и отошел, спустя несколько часов после того, как сделал все, что положено здоровому и крепкому.

    Он, пускавший деньги в оборот по морю и по суше, он, не оставлявший без вниманья ни одного источника прибыли и уже подбиравшийся к откупам, был унесен из самой гущи ладившихся дел, в разгаре охоты за деньгами.

    Как глупо строить расчеты на весь свой век, не владея даже завтрашним днем! Какое безумство – сегодня надеяться на далекое будущее! – "Я куплю, я построю, я дам взаймы и стребую, я получу эти должности, – а потом, усталый и пресыщенный, проведу на покое старость".

    Поверь мне, даже у счастливцев будущее неверно. Никто не должен ничего сулить себе: даже то, что мы держим, ускользает из рук, и вот этот час, уже пойманный нами, случай может оборвать. Время катится – по установленному закону, но темным путем; что мне до будущего природы, которое ясно, когда мое будущее неясно?

    Мы рассчитываем, объездив чужие берега в долгом плаванье, много спустя вернуться на родину, рассчитываем на позднюю награду за военную службу и лагерные труды, на управленье провинцией, на восхожденье от должности к должности, – смерть же стоит рядом, а так как мы думаем о ней только по поводу чужой кончины, нам напоминают о том, что люди смертны, все новыми примерами, хоть мы и будем помнить их, только пока они перед глазами.

    Сегодня случилось то, что может случиться каждый день, и есть ли что глупее, чем удивляться этому? Всем нам неумолимая неизбежность судеб поставила некий предел, но никто из нас не знает, близко ли он. Настроим же душу так, словно мы дошли до конца; не будем ничего откладывать, чтобы всякий день быть в расчете с жизнью.

    Величайший изъян жизни – вечная ее незавершенность из-за нашей привычки откладывать со дня на день. Кто каждый вечер заканчивает дело своей жизни, тому время не нужно. Между тем нужда в нем родит страх и жажду будущего, истачивающую душу. Нет ничего более жалкого, нежели сомненья в том, чем кончится наступающий день. Сколько бы и что бы нам ни предстояло, тревожный дух будет мучиться неизъяснимым страхом.

    Как избежать этих треволнений? Нужно одно: чтобы наша жизнь не рвалась вперед, чтобы она была сосредоточена, ибо у кого настоящее уходит впустую, тот и зависит от будущего. А когда я расквитался с самим собой, когда спокойный дух знает, что день и век – одно и то же, тогда он смотрит свысока на все дни и дела, которые наступят, и с громким смехом думает о череде времен. Разве страшны изменчивость и непостоянство случая, если ты заведомо спокоен перед неведомым?

    Так что спеши-ка жить, мой Луцилий, и каждый день считай за целую жизнь. Кто приладился жить так, для кого каждый вечер – конец жизни, тот не знает страха. Кто живет надеждой, тот упускает ближайшее время, – а тогда на него нападают жадность и жалкий, делающий жалким все вокруг страх смерти. Вот откуда взялась постыдная молитва Мецената, в которой он не отказывается ни от расслабленности, ни от уродства, ни даже от пытки – лишь бы среди этих бедствий ему продлили жизнь:

    Пусть хоть руки отнимутся,
    Пусть отнимутся ноги,
    Спину пусть изувечит горб,
    Пусть шатаются зубы,
    Лишь бы жить, и отлично все!
    Даже если и вздернут
    На крест, – жизнь сохраните мне!

    Он желает себе худшего, что только может случиться, и молит о продлении пытки, как о жизни! Я счел бы самым презренным любого, кто хотел бы жить вплоть до пытки. А он говорит: отними у меня руки и ноги, лишь бы в расслабленном, бесполезном теле осталось дыханье; изувечь меня, но только прибавь чудовищному уроду хоть немного времени; вздерни меня на крест, заставь сесть на кол3, – стоит зажать свою рану и висеть распятым, лишь бы оттянуть самое лучшее среди бедствий конец муки; стоит сохранить душу, чтобы дольше с нею расставаться! Что пожелать такому, как не благосклонности богов?

    Разве другого хочет позорная изнеженность этих стихов? Эта сделка с безумной трусостью? Это гнусное выклянчиванье жизни? Можно ли подумать, что ему когда-то Вергилий читал:

    Так ли гибель страшна?

    Он желает себе худших бедствий и жаждет того, что тяжелее всего вынести: чтобы они тянулись и не прекращались. Ради какой награды? Ради чуть более долгой жизни. Но разве долго умирать значит жить?

    Неужто найдется такой, кто предпочтет хиреть в пытках, терять один за другим члены тела, расставаться с душою по капле вместо того, чтобы сразу испустить ее? Неужто хоть кто-нибудь, будучи приведен к позорному дереву и уже прежде расслабленный, уже изувеченный, со вспучившейся горбом спиной и грудью, еще до креста имевший тысячу причин умереть, захочет продлением пыток продлить жизнь? Вот и спорь теперь с тем, что неизбежность смерти – великое благодеянье природы!

    Многие готовы вытерпеть и кое-что похуже, готовы предать друга, чтобы жить подольше, собственноручно отдать на растление детей, чтобы только глядеть на свет – свидетель стольких злодеяний. Нужно избавиться от жажды жизни и заучить одно: безразлично, когда случится с тобою то, что все равно когда-нибудь случится. В жизни важно благо, а не долгий век; и нередко в том и благо, что он короток.

    Будь здоров.


    Сенека НРАВСТВЕННЫЕ ПИСЬМА К ЛУЦИЛИЮ (Письмо 101)
  11. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

  12. Оффлайн
    Эриль

    Эриль Практикующая группа

  13. Оффлайн
    Лакшми

    Лакшми Дятел

    «Попробуйте каждый день жить так, будто это ваш последний день. Начинайте утро с осознания собственной смертности. А потом живите на полную катушку. Как будто завтра никогда не наступит. Рискуйте. Сделайте шаг навстречу миру. Говорите от чистого сердца. Будьте благодарны за жизнь, дарованную вам. Блистайте. Летите навстречу мечте. Больно смотреть, как большинство людей не решаются сделать шаг навстречу лучшей жизни из страха потерять то, что имеют. Дерзайте. А на следующее утро начните снова и добейтесь еще большего. И тогда когда-нибудь, однажды, ваши похороны станут большим событием.» -
    Робин Шарм
  14. Оффлайн
    Mitiay

    Mitiay Пользователь

    ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ.
    ПИСЬМА ЖИВОГО УСОПШЕГО. Э. БАРКЕР (21-30)

    Это всего лишь малая часть аудиоизложения малоизвестной книги( = из записок медиума). При желании прослушать остальные части(по порядку) , их легко можно отыскать на ютубе.