«Мне лично проще жилось в сталинскую эпоху. Может, потому что молодой был? Я учился бесплатно, отдыхал бесплатно. В школе МХАТа нам давали талоны на питание, платили стипендию, на которую очень даже неплохо можно было жить. В общем, вспоминаю те времена радужными и светлыми… А как сегодняшние дни будут вспоминаться – посмотрим… Будут ли вообще воспоминания? Очень жаль, что молодежь теперь сбита, совращена. Страшно. Я, слава Богу, в своей жизни даже к самым безобидным порокам остался равнодушен – не пью, не курю. Прожил больше восьмидесяти лет без этой дряни и дальше, думаю, уж как-нибудь обойдусь». (с) Георгий Вицин.
Жизнь моя в Петербурге ни то ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде – все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения. Вот как располагаю я моим будущим. Летом, после родов жены, отправляю ее в калужскую деревню к сестрам, а сам съезжу в Нижний, может быть, в Астрахань. Мимоездом увидимся и наговоримся досыта. Путешествие нужно мне нравственно и физически. Александр Пушкин Из письма П. В. Нащокину 25 февраля, 1833 г.
Однажды Бернард Шоу зашёл в ресторан, где играла слишком громкая музыка. Некоторое время он терпел, но потом, подозвав к себе метрдотеля, спросил: – Ваши музыканты играют всё, что ни попросишь? – Ну, разумеется, сэр! Они сыграют всё, что вы пожелаете. – ответил тот. – Тогда передайте им вот эти деньги и попросите, чтобы они полчаса поиграли в покер.
Этот снимок Сергея Есенина сделан Моисеем Наппельбаумом в фотостудии на Невском проспекте незадолго до кончины поэта. Фотограф вспоминает сеанс работы: «Сергей пришёл в фотостудию, как всегда окружённый группой молодых поэтов: его друзей, учеников, поклонников. Молодые люди болтали, шутили, а Есенин был не только молчалив – он был мрачен. Всё это происходило незадолго до его трагической кончины в ленинградской гостинице Англетер. Когда я пригласил Есенина к аппарату, он как бы неохотно подчинился этому и отказался снять с себя шубу. Мало того, он не захотел сесть в предложенное ему кресло. Подойдя к стене, он встал и просил снимать его в такой позе. Я не стал спорить, а решил использовать то, что мне предлагалось поэтом. Теперь я благодарен за проявленную им в тот момент строптивость. Это помогло мне увидеть его глубже – иначе, чем это было общепринято. Я не стал искать «красивости», а постарался сохранить правду в портрете: несколько отёкшее лицо, понурый взгляд, поникшая голова, увядающий сноп волос. Поэт держит в бессильно опущенной руке погасшую папиросу, он даже забыл о ней. Лицо повернуто в три четверти к зрителю, вырисовывается только профиль, густая тень скрывает вторую щёку».
Недавно зимой на даче мы с женой пошли погулять, но, чтобы занятие это не было совсем бессмысленным, зашли в сельский магазин. И там нас увидел грузчик Мишка, который раньше работал слесарем в нашем дачном кооперативе. Был он не очень свеж, но радостно бросился к нам со словами: «Как давно я вас не видел! А что это вы так плохо выглядите? Постарели. Ой, на вас просто страшно смотреть!» Мы стараемся от него оторваться, выходим из магазина. Он – за нами. На улице – яркое солнце, снег, красота! Мишка внимательно смотрит на меня и говорит: «Ой, а на солнце вы еще х...вее!» Александр Ширвиндт Проходные дворы биографии
Как ни удивительно, Бунин всегда наслаждался каждым, даже мимолетным общением с природой. Каждый порыв ветра, прозрачность воздуха, надвигающаяся гроза, перемена освещения – все регистрировалось им мгновенно, волновало и радовало. Он был неразрывно связан с природой, и связь эта ощущалась им иногда не только как радость, но и как мучение – настолько была она самодовлеющей, все себе подчиняющей, настолько прелесть мира до боли восхищала и терзала его. Зрение, слух и обоняние были у него развиты несравненно сильнее, чем у обыкновенных людей. – У меня в молодости было настолько острое зрение, – рассказывал он, – что я видел звезды, видимые другим только через телескоп. И слух поразительный – я слышал за несколько верст колокольчики едущих к нам гостей и определял по звуку, кто именно едет. А обоняние – я знал запах любого цветка и с завязанными глазами мог определить по аромату, красная это или белая роза. Это было какое-то даже чувственное ощущение. Раз со мной такой случай произошел. Поехали мы с моей первой женой, Аней, к ее друзьям, на дачу под Одессой. Выхожу в сад вечером и чувствую – тонко, нежно и скромно, сквозь все пьянящие, роскошные запахи южных цветов тянет резедой. – А у вас тут и резеда, – говорю хозяйке. А она меня на смех подняла: – Никакой резеды нет. Хоть у вас и нюх, как у охотничьей собаки, а ошибаетесь, Ваня. Розы, олеандры, акации и мало ли что еще, но только не резеда. Спросите садовника. – Пари, – предлагаю, – на 500 рублей. Жена возмущена: – Ведь проиграешь! Но пари все же состоялось. И я выиграл его. Всю ночь до зари во всех клумбах – а их было много – искал. И нашел-таки резеду, спрятавшуюся под каким-то широким, декоративным листом. И как я был счастлив! Стал на колени и поцеловал землю, в которой она росла. До резеды даже не дотронулся, не посмел, такой она мне показалась девственно невинной и недоступной. Я плакал от радости. Ирина Одоевцева
Когда немцев отогнали от Москвы, нас вернули в школу, и в сорок пятом году встал вопрос – кем быть? Многие мальчишки еще раньше ушли на производство, потому что отцы были на фронте и надо было помогать семьям. Нас оставалось в классе всего четверо – остальные девочки. Что такое кино, я тогда и не задумывался, вернее, задумывался, но с родителями это не обсуждал. Да и что было обсуждать? Кино – это какой-то заоблачный мир. Я даже толком не представлял, как становятся актерами, где этому учат. Поехал в Москву поступать в автомеханический институт, а сам часами бродил около «Мосфильма» – тянуло туда любопытство, а может быть, это была интуиция. Меня, естественно, не пускали дальше проходной. «Ты чего здесь слоняешься?» – спросил кто-то из выходивших. Мне рассказали про ВГИК, и я решил поступать. Споры в семье были громкие, доходило до слез – не помню, моих или маминых. И вот в один из вечеров разгорелся очередной спор о том, куда мне идти. Отец гнул свое: «Никакого кино – ты должен заниматься техникой, как я». А мама говорила: «Ты должен получить профессию, с которой легче будет жить в смысле продуктов, поэтому поступай в Тимирязевскую сельхозакадемию». Я понимал, что родители хотели как лучше, но уступать не собирался. И вот на этот шум вышла моя бабушка – глава нашего дома, очень мудрая женщина невероятной доброты. Если есть во мне доброта, то она от нее. А если есть строгость – это от деда. Так вот, вышла моя бабушка, сама доброта и, обращаясь к маме, сказала: «Валя, не запрещайте Славику идти туда, куда он хочет. Он еще молодой. Сам не раз может свое решение изменить. Но если вы ему сегодня запретите – он всю жизнь будет считать, что вы ему помешали…» Сказала эти мудрые слова и тихо ушла обратно в свою комнату. Вячеслав Тихонов
В Швеции за период с 1935 по 1975 годы, в соответствии с законом “о чистоте расы”, были стерилизованы (!) более 63 000 человек. Закон был отменен лишь в 1976 году. Униженные и оскопленные Шведам страшно неудобно. Оказалось, что их государство проводило насильственную стерилизацию "неполноценных" для сохранения чистоты нации. Единственное отличие шведского общества всеобщего благоденствия от нацистского заключалось в том, что шведы занимались этим дольше. "Я стала плохо видеть еще в раннем детстве. Но на очки у родителей не хватало денег. В школе я не могла разглядеть, сидя за партой, что учитель пишет на доске, но боялась сказать. Меня признали умственно отсталой и отправили в интернат для психически неполноценных детей. В семнадцать лет меня вызвали к директору школы и дали подписать какие-то бумаги. Я знала, что должна их подписать. На следующий день меня отправили в больницу и сделали операцию. Мне сказали, что у меня никогда не будет детей". Это рассказ 72-летней Марии Нордин. Мария Нордин не одна. Таких в Швеции 60 тысяч человек. Все они — жертвы государственной программы стерилизации, длившейся почти полвека.